(А только не страшно. Они как домашние,
они мне мигали, они мне напомнили
мою же застежку на синей рубашке.)
Дождь рвался, грозил, разрывался. И плеск
аж морем шумел, аж захватывал дых!
И третий вбежал под железный навес
и стал, близоруко взглянув на других.
Второй волновался, свистел и дрожал,
бледнел, как грозящие извещения.
А первый (усатый бухгалтер) сказал:
— А дождь зарядил. Настоящий. Осенний!
И дождь согласился, и рвался, и лил,
и мостовая — в предсмертной пене.
Второй прислушался и возразил:
— А дождь молодой. Настоящий. Весенний!
Запахло весною. Да так это внятно,
что прямо бери ее в чуткие руки.
Так быстро, что в грязном,
охрипшем парадном
выросли робкие незабудки.
А третий сказал: — Из колхоза про то ж -
подшефные пишут: «Дождя, мол, ждем».
Я рад, что ответ мой придет, как дождь,
я горд, что ответ мой придет с дождем.
Но только… не слишком да дождь зарядил,
не очень ли рано, не очень ли поздно?
А дождь ничего. Настоящий. Колхозный!
И дождь как из лейки лил.
Дождь пьяным шатался. Парнишкой скакал,
и в землю врывался, и бил напролом…
И первый (очкастый бухгалтер) сказал:
— Там, в комнате длинной, за крепким
столом,
высокие гости сидят и скучают
и треплют по щечке безбрового сына.
Жена завилась, и жена развлекает
гостей разговорами про ангину.
Я должен прийти. Я желаю занять
место хозяина, прочное, нужное.
Я должен прийти, чтоб гостей развлекать
своим разговором и ужином.
Меня задержало собранье на службе,
калоши намокли от этих стихий.
Вода помешала, она против дружбы…
Второй перебил: — Пустяки!
Товарищи! Мне восемнадцать лет,
и в жилах гулящая кровь.
И это любовь. То есть да. То есть нет.
То есть, конечно, любовь.
Такая любовь, что без дрожи, без риска
отдался и стал бы ее, а не свой.
Смотрите, товарищи, вот записка!
Здесь каждая буква пропахла весной.
Здесь каждое слово как выстрел. И жжет
и рвется. Да вы понимаете разве?
Любимая пишет. Любимая ждет
у памятника Тимирязева.
Любимая. Вечер. И чертов дождь.
Да я б через дождь, через воду, я б мимо…
Но только… Любимая, ты не ждешь,
ты теплую книжку читаешь, любимая.
Ты дома. И лампочка над тобой,
и старая мама с тобой говорит.
Так пусть эта лампочка перегорит,
как перегорает любовь.
О, если б, товарищи, поняли вы:
стихия воды — и стихия любви.
Я знаю, вы против обеих стихий.
И третий сказал: — Пустяки! —
И третий сказал: — Он повыше всех,
в нем каждая буква по плану.
Он твердые ноги расставил. Стеклянный.
Стучащий. Машинный. Цех.
Там гранки закованы в белые латы,
там тихо качаются рыжие лампы,
там девушки в синих, как небо, халатах,
кончая работу, стоят над котлами.
Мне каждая строчка до буквы знакома.
Все это мое. Я прекрасно запомнил,
что в клубе на сцене докладчик райкома,
что сторож сидит в опустевшем завкоме,
что дождь переполнил пузатые бочки
и портит квадратные красные доски,
что табельщик дарит огонь папиросы
спешащим в цеха настоящим рабочим.
Я знаю, что вычищен, помню, что ждет
руки мои молчаливый станок,
что сторож короткую кнопку нажмет —
и вылетит бодрый белесый звонок.
И прямо за свистом, за градом звонка,
за смехом веселым и юным
выходит бригада. И держит в руках
масленок дрожащие луны.
Подходит бригада к плечистым станкам
(а сколько учета, а сколько почета!),
подходит и держат в горячих руках
название хозрасчетной.
А я не приду? Испугался? Вода?
Прогул намечается в третьей смене?
Неправда, товарищи, ерунда!
Пусть дождь молодой,
пусть простой,
пусть весенний.
Я прямо сквозь дождь, хоть спецовка намокла,
я прямо сквозь воду, хоть нету калош.
Дождь бился в рябые серьезные стекла,
веселый и звонкий, занозистый дождь.
Дождь прыгает с неба. И прыгает с края
домов. И бросается в лица подошв.
И — самое главное — он не нейтрален,
высокий и твердый, веснушчатый дождь.