В моей жизни сбылось загаданное. Каждый день в утренних сумерках кишиневского предместья Рышкановка, шагая в школу, я переходил железнодорожную насыпь — ив этот момент, начиная с девятого класса, обязательно загадывал, что, во-первых, получу золотую медаль, а во-вторых, попаду на поэтический вечер, где прочту свои стихи и их высоко оценит знаменитый поэт не ниже Твардовского…
Сбылось, очень скоро сбылось. Школу я закончил с золотой медалью, ибо за все десять лет учебы не получил ни по одному предмету ни одной четверки за год и даже в четвертях. Мне семнадцать лет, я учусь на первом курсе физического отделения Кишиневского университета, и в наш студенческий клуб приехали московские писатели, среди них поэт Ярослав Смеляков. Ему в президиум передали несколько моих стихотворений. А я уже собрался уходить и стоял у дверей. Сейчас все это кажется сном, но было, было… Меня приглашают на сцену. 2 ноября 1958 года. Теплая молдавская осень. Я в светлой парусиновой курточке, в старых ботинках покойного отца поднимаюсь и вижу перед собой бородатого Вершигору — того, что «Люди с чистой совестью», кого-то еще и рядом с ними Смелякова. Великий улыбался, что было не столь характерно для него, как узнаю после. Четырнадцать лет еще впереди… Смеляков, держа в руке мои стихи, указал на одно из них:
— Это читай всем!
Волнуясь перед залом, я во весь голос стал, как теперь говорят, озвучивать это стихотворение — слабенькое, как понимаю сейчас, но в нем были строки, которые понравились Мастеру, и он, перервав меня, воскликнул:
— Черт возьми, я б тоже так написал!
Это мне-то, семнадцатилетнему…
Конечно, студенческая аудитория восторженно приняла и его слова, и меня. Авторитеты были авторитетами.
Смеляков дал мне свой домашний адрес и в блокноте написал то, что берегу и по сей день:
«Дорогому товарищу Феликсу Чуеву — братский привет. Я надеюсь, что он будет большим, настоящим советским поэтом».
Это был, может, самый радостный день в моей жизни. Я прибежал в общежитие и прямо в ботинках лег на кровать на спину, счастливо глядя в потолок…
Через год я перевелся в Московский энергетический институт. Есть у меня такие стихи:
Я приехал в Москву,
я пошел к Смелякову,
он сидел в кабинете
в осеннем пальто,
он стихи перелистывал,
как участковый, и свирепо милел,
если нравилось что.
Я принес ему в редакцию журнала «Дружба народов» тоненькую пачку стихотворений, он выбрал три и на обороте одного написал: «Коля! Направляю Вам студента Ф. Чуева с тремя стихотворениями, которые (после некоторой правки) можно дать у Вас в журнале. Я его знаю по Кишиневу, по 1958 году, с тех пор он вырос и посерьезнел, сейчас он учится в Москве. Яр. Смеляков».
Другие стихи ему, видать, не понравились, и он их сбросил со стола на пол. Из гордости я не стал поднимать их и пошел, но женщина, сидевшая в одной комнате со Смеляковым, помню, ее фамилия была Дмитриева, догнала меня с этими стихами: «Что вы, ведь он так хорошо к вам относится!»
А Смеляков направил меня в журнал «Юность» — редакция помещалась в том же дворе Союза писателей СССР — к заведующему отделом поэзии Николаю Старшинову. В те годы «Юность» была очень популярна, и, пожалуй, все стихотворцы, и юные, и не очень, мечтали напечататься в этом журнале. К Старшинову стояла очередь страждущих, ненамного меньшая, чем за водкой в годы перестройки. Начиналась она во дворе и по коридору извивалась до кабинета. Часа два я простоял, Николай Константинович пробежал глазами мои стихи, прочитал еще раз, сказал несколько добрых слов и добавил, что предложит эти стихи начальству, но ждать придется довольно долго. Перевернув последнюю страницу, он увидел смеляковский почерк: «Коля!..» и так далее.
— Это Ярослав Васильевич написал? Что же вы сразу не сказали! Пусть тогда напишет врезку к вашим стихам — он редко кого хвалит!
Смеляков написал. И довольно быстро, всего через год, в октябре 1960 года в журнале «Юность» появилась страничка с двумя моими стихотворениями, фотографией и смеляковским напутствием. В ту пору событие не только для меня. Первая публикация в столице.
Потом мы встречались не раз. Был я у него и дома на Ломоносовском проспекте, привозил стихи. Смеляков больше ругал, чем хвалил, но зато это о н ругал и хвалил. Он поддержал мой ранний прием в Союз писателей и даже написал предисловие к книжке в серии «Библиотека избранной лирики».
Последний раз я видел его осенью 1972 года у буфетной стойки Центрального Дома литераторов. Подошел к нему, поздоровался, а он громко сказал:
— Скоро меня снесут на Ваганьково, и Чуев напишет обо мне статью!
Я стал успокаивать его, но очень скоро он оказался не прав только в одном: не Ваганьково, а все-таки Новодевичье…
Гроб его стоял в дубовом зале ресторана Дома литераторов, где иной раз, бывало, сидели с ним… Из всех выступавших на панихиде помню, как сказал Симонов:
— Он был самым талантливым из всех нас. Стали поднимать гроб. Слева от меня был Евтушенко. Один из нас сказал другому:
— Вот что нас объединило!
Как и предвидел Смеляков, я написал о нем в журнале «Дружба народов», где он много лет проработал, и, кажется, впервые в печати назвал его великим русским советским поэтом.
У меня висит его большой портрет. Я часто вспоминаю Ярослава Васильевича.
После вечера к нему подошел его давний знакомый, с которым где-то вместе работали и не виделись не один десяток лет. Смеляков не проявил к нему никакого интереса — не то чтобы показывал свое величие и превосходство, а просто неинтересно, и все.
Выпивал он часто и крепко, но относился к тем редким в нашем Отечестве людям, которые, сколько б ни выпили, не теряли мысли и ясности головы. В таком состоянии он мог спокойно вести вечер поэзии, представляя своих коллег и глазами отыскивая в зале знакомых.
— А что, Михаила Аркадьевича уже увели? — спросил как-то у присутствующих, имея в виду дремавшего в зале Светлова.
Помню, стали просить почитать стихи его самого:
— «Любку»!
— «Кладбище паровозов»!
— «Если я заболею…»!
— Ну хорошо,— грубым, как всегда, голосом сказал Ярослав Васильевич и, как всегда, облизав губы, начал: — Если я заболею, к врачам обращаться не стану… Товарищи, уберите фотографа, он мне мешает!.. Обращусь я к друзьям… Я сказал, уберите фотографа, что я вам Эдита Пьеха, что ли!.. Обращусь я к друзьям, не сочтите, что это в бреду… Да сколько же можно снимать! Ну, знаете, я в таких условиях читать не могу! Все выступление.
Когда у него спросили, почему он не пишет вторую часть замечательной своей поэмы «Строгая любовь», он ответил:
— Обстановку переменил — не пишется. Первую часть он написал за колючей проволокой.
Молодой поэт Алексей Заурих принес ему в редакцию свою подборку. Смеляков пролистал стихи и сбросил со стола, кратко отрецензировав;
— В жопу!
А с поэмой другого, уже известного поэта он поступил несколько иначе: подошел к окну, открыл форточку, сложил поэму трубкой и на глазах растерявшегося автора выбросил ее на тротуар улицы Воровского.
— Черт знает что! Я, большой советский поэт, не могу поймать ни одной рыбки, а какая-то … без конца ловит!
— Ну что у нас там еще?
— Последний вопрос. Прием в члены Союза писателей Анатолия Зайца.
— Ну, тут, по-моему, вопрос ясен,— сказал Смеляков. — Двух мнений быть не может. У нас же было решение: Зайца в члены Союза писателей не принимать!
— Не было такого решения, Ярослав Васильевич! — возразил Флоров.
— Герман, ты ничего не помнишь, потому что не ведешь протоколы, а я помню, что у нас черным по белому было записано: Зайца в члены Союза писателей не принимать. Все ясно.
— Я тоже не припомню такого решения,— заметил Константин Ваншенкин.
— Да не было этого! — воскликнул Владимир Тур-кин.
— Не было, не было,— заворчал Смеляков,— я же помню, что было! У Зайца вышла всего одна книжка, и мы не можем по ней его принять. Мне Егор Исаев на днях сказал, что у Зайца в этом году в «Советском писателе» выходит «суперпрекрасная книжка». Узнаете стиль? Так вот, подождем ее выхода и тогда будем решать.
— Да нет же, Ярослав Васильевич, у него вышло уже три книжки! — сказал Туркин, а бедный Заяц стал робко подвигать сборники по столу по направлению к Смелякову. Тот взял одну книжку — «Марш на рассвете»:
— Ну что это за книга — «Марш на рассвете»? «Ты на рассвете», «Я на рассвете»… К тому же они вышли у него где-то в Виннице…
— Не в Виннице, а в Москве, Ярослав Васильевич! — подал голос Заяц.
Смеляков уткнулся в титульные листы сборников: да, Москва.
— Так о чем речь, товарищи, я не понимаю? Меня ввели в заблуждение,— прорычал он. И обратился к Флорову: — Это ты, Герман, виноват, не ведешь протоколы! Хорошо, Заяц, читайте нам одно свое самое лучшее стихотворение. Но чтоб было не хуже «Любки Фейгельман», которую я читал даже в Московском горкоме партии! — почему-то сказал Смеляков и засмеялся.
Заяц стал читать длинное стихотворение, кажется, о друзьях. Я наблюдал за Смеляковым. Он уже сидел в полудреме, видимо, до заседания успел побывать в буфете. Похоже, стал засыпать. В это время Заяц с пафосом произнес очередную строку, что-то вроде: «поднять стакан вина с друзьями…» Смеляков встрепенулся:
— Неплохая строка! Поднять стакан вина с друзьями… Так о чем речь, товарищи? По-моему, вопрос ясен. Кто за то, чтобы принять Анатолия Зайца в члены Союза писателей? — И поднял руку.
Приняли единогласно. Поздравляя Зайца, я в этот день ему не завидовал.
— Мне надели эти Евгении Онегины с партийными билетами!
— Вчера получил гонорар, хотел от Таньки спрятать и засунул в такси под сиденье…
— Девочка, ты, может, и пробьешься, но ведь тебя заебут!
Похоже, так и вышло.
— Ярослав Васильевич, мы с Женей сегодня расписались и вот пришли к вам…
— Это мне напоминает свадьбу Гитлера и Евы Браун,— мрачно сказал Смеляков. Он прочитал статью…
— Вошел в прихожую. Смотрю: за дверью картина, сапоги видны. Неужели Сталин? Оказалось — рыбак. А я подумал, Сталин. Это у Чуева бог — Сталин. А у меня Ленин. — Подумав, добавил: — А может, даже и Маркс. Дальше еще комната, там спит его эта Галя… Он достал из холодильника сухое вино, а я вообще не пью эту кислятину. Вышел на балкон, плюнул вниз, попал на его машину. Стою и думаю: «Почему я всю жизнь пишу за Советскую власть, и у меня двухкомнатная квартира, а Евтушенко пишет против Советской власти, и у него сто квадратных метров?»
(Что-то было в этих словах. Один из руководителей Союза писателей, помнится, сказал мне с улыбкой: «Хочешь получить квартиру — напиши заявление против ввода наших войск в Чехословакию, сразу дадут!» Такой уже стала Советская власть.)
— У всех разное представление о коммунизме. Евтушенко, например, представляет себе коммунизм так, что рабочие всего мира каждый день в определенное время будут ему аплодировать стоя.
— Мне надоело возиться с молодыми: Чуева вести от сталинизма, а Евтушенко к коммунизму!
Осенью того же года меня неожиданно наградили медалью, и Смеляков сказал:
— Знаете, Феликс, мы ваше дело решили положить под сукно.
— Ну, медалька, это тоже ничего… Ироничный Дмитриев отвечает ему:
— А вы знаете, Ярослав Васильевич, сколько человек сегодня получили «трудовика»?
— Ну, сколько?
— Шестьдесят семь,— говорит Олег, не моргнув глазом, разумеется, совершенно «от фонаря».
— Ну и что? — недоумевает Смеляков.
— А то, что медалью наградили только двоих — меня и Чуева. Вот и делайте выводы! — сказал Олег, быстро отошел в сторону, и весь смеляковский мат достался женщинам за столом.
Помню, Олег прочитал мне такую эпиграмму:
Яр. Смеляков, большой поэт,
в лесу столкнулся с россомахой.
Ее он испугался? Нет.
Он ей сказал: «Пошла ты на хуй!»
А Смирнов С. В. напечатал эпиграмму, где были такие строки:
Ярослав, маститый дядя,
громко буркнул, грудь горой: —
В поэтической плеяде первый я,
а ты — второй!
Это о Смелякове и Твардовском.
Смеляков сказал:
— Конечно, рядом с Маяковским я говно, но и Фирсов рядом со мной тоже говно!
— Что смотришь, думаешь, я оттуда орден Ленина достану?
У него орден Ленина стал пунктиком: трижды ему давали «трудовика» и ни разу — Ленина. Вынул из кармана только что вышедшую свою книжку «День России»:
— Этот Шиферович совсем охуел: хочет, чтоб я ему посвятил стихотворение «Русский язык»!
Заговорили о том, кто под каким знаменем идет. Ради нелепости я сказал:
— А я иду под знаменем Алигер!
Смеляков от неожиданности даже уронил вилку в тарелку:
— А что, у Алигер есть какое-то знамя? — И сам же ответил: — По-моему, это не знамя, а свернутый флажок, с которым стоят на переезде, когда поезд уже прошел…
— Там дерьма не держут.
— А что, если мы в одном из ближайших номеров напечатаем подборку стихов еврейских поэтов?
— Мы можем их напечатать,— ответил Смеляков,— но и после этого все равно не перестанут считать тебя антисемитом.
— А знаешь, Моисей, она золотая!
— Ах, ах! Что вы говорите! — восхищается парикмахер.
— Да, золотая. И знаешь, что я с ней сделаю? — развивает мысль Смеляков.
— Интересно — что, Ярослав Васильевич?
— Отправлю в Израиль. Там же идет война. Им нужно золото.
Парикмахер ничего не ответил, замолк и необыкновенно молча достриг Смелякова, а занявшему место следующему клиенту сказал:
— Вы знаете, кто это был? — И сам ответил: — Это был Ярослав Смеляков! Большой поэт и большой интернационалист!
— Из Кремля не вылезаю,— гудел в ЦДЛ Ярослав Васильевич. И посылал по обычному адресу не понравившихся ему собутыльников. Его попытались осадить, но он еще более разошелся. Прибежал администратор Аркадий Семенович, маленький, с пронзительным писклявым голосом:
— Ярослав Васильевич, хоть вы и большой поэт, но мы не позволим вам оскорблять писателей!
Смеляков смерил взглядом небогатырского вида администратора и изрек:
— А тебя я сейчас возьму за шкирку и выброшу в форточку!
Олег Дмитриев, сидевший за соседним столиком, потирая руки, заметил:
— Да, против двух «трудовиков» и госпремии Аркашка не попрет!
И действительно, Аркадий Семенович удалился, а кто-то из пожилых литераторов сказал:
— На характере Ярослава, конечно, сказались его отсидки и финский плен. — И тут же добавил: — Но и до этого он был точно таким!
На месте Аркадия Семеновича возник директор писательского дома Филиппов и, сдерживая себя, твердо выдал:
— Ярослав Васильевич, вам надлежит немедленно покинуть помещение Центрального Дома литераторов!
Смеляков ничего не ответил, встал, подошел к буфету, купил у Муси самый роскошный бисквитный торт, быстро надел его на голову невысокому директору да еще сделал смазь кремом по лицу. И сел на свое место, продолжая много выпивать и слегка закусывать.
Филиппов побежал отмываться на кухню и, отмывшись, вновь возник у смеляковского столика:
— Ярослав Васильевич, как будем поступать? Милиция или психиатричка?
Смеляков сразу сообразил что альтернативы не будет и, поскольку хорошо знал, что в милиции бьют, мрачно ответил:
— Психиатричка.
Приехали санитары, забрали. В больнице он пробыл две недели и написал прекрасный цикл стихотворений…
Такие вот воспоминания у меня о Смелякове. А иное не запомнилось. Есть еще несколько стихотворений. Ими и закончу
Пластинка
Пластинка тонкая измялась,
я осторожно распрямлю
ее затертую усталость —
я этот голос так люблю.
Пусть под иголкой чуткой снова
спираль совьет осенний день,
на тротуаре Кишинева
сутуло-кепочную тень.
Паркет студенческого клуба,
ломтями солнце на полу,
лучи, дробясь, щекочут губы,
и в полном зале я в углу.
Читал стихи поэт суровый,
угрюмо, без игры читал.
Во мне ж мое кипело слово,
как будто плавился металл.
Меня как будто бы не стало,
слова упали, леденя,
когда в тиши большого зала
внезапно вызвали меня.
Иду в застиранной тужурке
на сцену, в сбитых башмаках..
Как гордо, трепетно и жутко
стоять всего в пяти шагах
От настоящего поэта —
впервые вижу, рядом, вот.
Он говорит: — Читай всем это! —
и мне мои стихи дает.
И я читаю, забывая себя,
его и целый зал,
а он встает, перебивая: —
Я тоже так бы написал!
Я в общежитие вбегаю,
в ботинках прямо на кровать,
лежу, сияю… Жизнь какая
меня крутнет, откуда знать?
Но этот голос из железа
как бы во мне меня открыл,
он словно душу мне надрезал
и слово кровью окропил.
Тот грубый голос не остынет,
и я внимаю в тишине:
«Должны быть все-таки святыни
в любой значительной стране».
Что-то тяжело без Смелякова,
пусто в поэтическом дому,
хочется, чтоб рявкнул он сурово,
даже и не знаю почему.
Хочется со строчками на совесть
подойти к нему и почитать,
чтобы он, придав словам весомость,
называл на «вы» меня опять.
…Редко видел.Не точил с ним лясы.
Сдерживал и трепетность, и пыл.
Почему-то я его боялся,
почему-то он меня любил.
Вот сидит он рядышком с Твардовским
у большого зала на виду,
вот идет, сутулясь, по подмосткам,
и к нему сейчас я подойду.