Был 1914 год. На нашу родину надвигалась Первая империалистическая война. Мое детское сердце трепетало от ужаса, когда я слушала рассказы взрослых о бедствиях людей, которых уже настигла война. Было мне тогда четыре с половиной года, и жили мы в Белоруссии, в нынешней Витебской области, в деревне Овсище. Особенно страшно было, когда рассказывали о каком–то «батальоне смерти», и воображение рисовало двигающиеся скелеты с косами в руках, какие я видела на картинках, изображающих смерть.
Была весна, цвели сады, сажали картошку и овощи в огородах. Паслись коровы, светило солнце. Наши соседи Тышкевичи, Климовичи, Вильчиковы приходили в наш дом, что–то спрашивали, что–то шептали маме на ухо о таинственном, страшном, непонятном, неизбежном.
И решили на семейном совете отправить женщин и детей в Воронеж, к маминой сестре Смеляковой Ольге Васильевне, которая жила там со своим мужем и тремя детьми. Муж Ольги Васильевны Смеляков Василий Еремеевич, или дядя Вася, как мы его называли, служил весовщиком на железной дороге. У дяди Васи было круглое полное лицо, светлые глаза и большие моржовые усы, которые запомнились мне особенно ярко. Я и разглядывала главным образом его усы, и мне было непонятно, как же он находит рот в такой гуще усов, когда ест суп. Но, очевидно, дядя Вася находил его легко и просто, потому что вид у него был очень упитанный.
Не знаю, был ли доволен глава семейства тем, что к нему приехали в таком количестве родственники из деревни, но приняли нас ласково и радушно, и все мы — мама, ее младшая сестра тетя Тоня, мой младший брат Толя и я — размещены были в квартирке из трех маленьких комнат (где было и без нас тесно), со всеми удобствами, возможными в данных условиях.
У тети Оли с дядей Васей было трое детей. Зина с Володей, старшие и уже почти взрослые, и маленький двухлетний Ярочка (или Ярослав Смеляков — будущий поэт, как показала жизнь). Вот с этого времени я и помню моего двоюродного брата, тогдашнего Ярочку — маленького бледного мальчика с отвисшими к низу, припухлыми щечками, с оттопыренными ушками, с широко раскрытыми серьезными серо–голубыми глазками и с удивительно вопросительно поднятыми белобрысыми бровками.
Какие–то моменты детства наша память фиксирует на всю жизнь, что–то бесследно исчезает. Я плохо помню Воронеж, но хорошо помню запах розовой вареной колбасы, которую нам давали к завтраку у тети Оли. Помню, как тетя Тоня (моя любимая тетя) вышла замуж за дядю Володю (Подгорского) и как я горько рыдала, что она вышла замуж за какого–то тоже усатого дядю, а не за меня! И никакие конфеты не могли меня успокоить. Слезы лились по моей тоже припухлой детской мордочке. Ярочка смотрел на это внимательно, но совсем не понимал моих переживаний. Его больше волновало что–то красное и непонятное, стоявшее в кухне на столе в эмалированном горшочке. Встав как можно выше на носочки и еле дотянувшись носиком до горшочка, он заглянул в него, но не смог определить, что же это такое, и позвал на консультацию своего ровесника, тоже двухлетнего мальчика Толю, моего брата. Толя был чуть выше ростом и заглянул в свою очередь в горшочек (который был наполнен до половины красной икрой, заготовленной для свадьбы тети Тони). Но тоже с недоумением посмотрел на Ярочку, не зная, что сказать. Тогда Ярочка, не получив разъяснения от своего деревенского брата, никогда не видевшего красной икры, опустил в горшочек свой указательный пальчик, подцепил несколько икринок и облизав палец без всякого удовольствия, уверенно сказал: «Низьняю, нивалення!» (Не знаю, не варенье!) И потеряв всякий интерес к тому, что не являлось вареньем, они оба отошли от стола. Наблюдавшая эту сцену тетя Оля часто рассказывала всем о проведенном малышами исследовании, и мне запомнилась эта сценка.
Тетю Тоню в Воронеже выдали замуж, сыграли свадьбу. Помню даже торт с розами из крема, стоявший на столе, помню на любимой тете платье подвенечное, помню, как в утешение за мои пролитые слезы на меня надели мое нарядное голубое платье с кружевами внизу и на рукавчиках и повели сниматься вместе с тетей Тоней. Это меня успокоило (я до сих пор иногда смотрю эту фотографию).
Прожили мы в Воронеже примерно два месяца. Немцы все не приходили в Белоруссию, и мы, успокоившись, возвратились к себе в деревню Овсище. И вот тут–то и явился «батальон смерти» немецкий, который я увидела из окна нашего дома. Выстукивая ритм шагов, шел батальон в железных касках, на которых были череп и перекрещенные кости. Когда я увидела эти кости, и каски, и солдат — в первый раз в жизни упала в обморок.
Правда, эти немцы, стоявшие некоторое время в нашей деревне, оказались не такими страшными и к детям относились хорошо. Угощали меня конфетами и сахаром, а вскоре покинули нашу деревню, теснимые русскими войсками. Эти немцы были похожи на людей, но все–таки они были враги, и когда один немец поцеловал меня в щеку, мне было очень неприятно, и я долго–долго умывалась под рукомойником. И до сих пор помню прикосновение сухих липких губ.
Прошло пять или шесть лет. Наши горожане стали приезжать к нам на летние каникулы. Зина с Володей Смеляковы были студентами в то время, Ярочка был школьником. Приезжали и другие двоюродные братья. Собиралась большая семья, было весело и интересно. Ставили любительские спектакли — «Золушку», «Снегурочку», «Сказку об Иванушке–дурачке». Режиссерами были студенты — Зина с Володей Смеляковы, а исполнителями — я, мой двоюродный брат Коля Крицкий (ныне заслуженный артист РСФСР), Ярочка и мой родной брат Толя. Сцену строили в сеновале, пока там не было сена. Зрителями были соседи и крестьяне из ближайших деревень. Спектакли проходили при полных аншлагах, т.к. не было ни радио, ни кино, ни телевизоров. Танцы в «Золушке» осуществлялись под граммофонную пластинку, другой музыки не было в нашем распоряжении. Туалеты брали из маминого и тетиного гардероба. На Золушке (т.е. на мне) было надето подвенечное платье тети Тони, для берета принца, которого играл Коля Крицкий, нашлось даже страусовое перо от маминой шляпы, которое на сеновале выглядело особенно шикарно, и зрители были потрясены роскошью туалетов и невиданным вообще зрелищем.
На одном из очередных спектаклей, когда в нашем сенном сарае, или, как говорят белорусы, «пуне», шла «Сказка об Иванушке–дурачке» и Ярочка играл главного героя. Он настолько вдохновился и вошел в роль, что совершил на сцене действия, которых не делал на репетиции, поразившие непринужденностью и естественностью исполнения не только зрителей, но и постановщиков спектакля Зину с Володей.
Ярочка–Иванушка, в вышитой косоворотке из домотканого льняного полотна, подпоясанный пеньковой веревочкой, в лаптях и онучах, в парике, сделанном из льна, с прямым пробором, сидел на сцене в кресле и с важным видом поглядывал на своего старшего брата, вышедшего на сцену в овчинном тулупе и обратившемуся к отцу со словами: «Корми меня, пои меня, отец, — я к тебе не на один день приехал!» Раздался взрыв смеха и аплодисменты — причиной этому было творчество Ярочки, который с серьезным и вдумчивым выражением лица стал искать в своем парике насекомых, вытаскивал, клал на ручку кресла, давил ногтем и снова и снова повторял эту процедуру.
Наблюдательный мальчик видел, как в некоторых избах, особенно по воскресеньям, на подоконнике лежала голова девушки. А парень, ее поклонник, искал в распущенных волосах своей любимой вшей и убивал их на подоконнике ногтем. Иногда девушка сама просила парня или свою подругу: «Пошукай меня». То есть поищи у меня в голове насекомых. И это не считалось чем–то позорным, а было обычным явлением и даже большим удовольствием. Поэтому и совершалось на виду у всех проходящих по улице, среди бела дня. Да еще и по праздникам.
В ленивой истоме покоится на согнутой в локте руке голова девушки, а любимый нежно прикасается к голове и, разбирая на пряди волосы и выискивая в них живность, вполне закономерную в крестьянских семьях, где экономили мыло и мылись в бане в лучшем случае раз в неделю, а иногда и раз в месяц, если не было своей бани и приходилось ходить к соседям. Но зато уже мылись долго, хлестались березовыми вениками, а голову мыли щелоком, сделанным из золы, заваренной кипящей водой. Получалась скользкая, очень мягкая вода, а затем прополаскивали волосы водой из–под ошпаренного кипятком березового веника. Волосы становились блестящие и рассыпчатые. Но насекомые все же водились, особенно в тяжелые годы войны.
Когда сеновал заполнялся душистым сеном, спектакли прекращались за неимением площадки и зрителей, т.к. начиналась деревенская страда — сенокос, уборка урожая и другие неотложные сезонные дела. Мы, дети, тоже помогали взрослым по мере наших сил — ворошили граблями сено, отвозили на сеновал возы с сеном, ведя лошадь за повод. А на обратном пути порожняком наслаждались ездой рысью, держа вожжи в руках, погоняя кнутом лошадь и испытывая величайшее наслаждение от таких самостоятельных рейсов.
Вечером мы отправлялись спать на сеновал, делясь своими дневными впечатлениями, уставшие от беготни, от лазанья по деревьям, от ловли головастиков в пруду, от сбора земляники, грибов и от прочих деревенских удовольствий. Утро наше начиналось на сеновале с прыжков. Залезали на балку, которая поддерживала крышу, оттуда — в сено. Чем больше сена — тем с большей высоты прыжок, тем азартнее было это занятие. Это было утренней зарядкой. А потом босиком по росе бежали умываться к пруду, рядом с которым на зеленой лужайке бабушка наша расстилала скуты — длинные полоски домотканого льняного полотна — на солнце для отбеливания.
Бабушка и дедушка были потомственные крестьяне, любившие землю и работавшие без устали. Запомнилась картина, как бабушка, которая была уже старенькая и слабая, но могла еще двигаться самостоятельно, после уборки урожая ходила по ниве и в фартук собирала отдельные колосья, оставшиеся на земле после жатвы. Такое было священное отношение к хлебу, так дорог был каждый колосок.
Однажды, после «третьего блюда», которым мы наслаждались, прямо залезши на огромную черешню, стоявшую напротив дома, мы стали рассказывать друг другу сказки о братьях–разбойниках, о спрятанных сокровищах, о Кащее Бессмертном. Вдохновившись этими рассказами, отправились искать сокровища в саду, около дома. Все бугорки, которые нам казались подозрительными, мы тщательно обследовали. Потом стали обыскивать дом снаружи. Под козырьком из досок, прибитых над фундаментом дома, в пакле, забитой под досками для утепления, вдруг что–то звякнуло. Окрыленные этим звуком следопыты стали вытаскивать паклю из–под доски и вскоре оттуда извлекли железную ржавую коробочку от ландрина. Раскрыв ее, очень удивились — в коробочке лежали золотые вещи — кольца, медальон, кулон, цепочка.
Клад был найден! Радости не было конца! Понеслись к нашим мамам с этой коробочкой, наперебой рассказывая, как сбылась мечта найти клад.
А тетя Тоня, взяв в руки ржавую коробочку, сказала:
— Ну надо же! Вот маленькие паршивцы! От них никуда ничего не спрячешь!
Но прятала она не от «маленьких паршивцев», а действительно от настоящих разбойников, которые в соседнем селе ночью ограбили и вырезали семью священника (пять человек), после чего скрылись в лесу.
После революции семья Смеляковых переехала из Воронежа в Москву, но летом все возвращались на отдых к нам в деревню. Привозили сладости, подарки городские, рассказы о сказочной Москве, о поэте, кумире публики — Сергее Есенине, про которого с восторгом рассказывала мама Яры, как звали в это время уже повзрослевшего Ярочку, московского школьника.
Однажды в конце лета семья Смеляковых по инициативе тети Оли взяла меня собой в Москву. Я поступила учиться в школу № 48 им. Бухарина на улице Герцена, где учился Ярослав в классе «А», я оказалась в параллельном классе «Б».
Так несколько лет подряд мы ходили с Ярой по одной дорожке: Трубниковский переулок, Скарятинский (сейчас ул. Наташи Качуевской), пересекали ул. Герцена и садились за свои парты. На школьных вечерах читали стихи, танцевали, пели частушки. Комсоргом у нас был курчавый, покрытый прыщами юноша, который не обходился без фразы: «Нужно нам договориться и сделать то–то или то–то». Иногда дальше этих слов дело не двигалось. Но фразу эту он повторял снова и снова. Фамилия этого парня была Агрест. Когда мы готовили программу самодеятельности для одного из очередных вечеров, Ярослав предложил нам текст частушек, которые мы пели, приплясывая под гитару. Одну из них я запомнила на всю жизнь:
На кладбище есть могила,
Над могилой стоит крест.
«Нужно нам договориться», —
В сотый раз сказал Агрест.
Агрест окал, и эта особенность была акцентирована при исполнении. Смеялись все, смеялся и сам Агрест, хотя, как оказалось потом, был обижен, что его так «пропечатали».
Ярослав был очень нежный сын, был очень дружен с матерью. Моя тетя Оля — мать Ярослава, была необыкновенно гостеприимная, сердечная, человечная натура. Даже в самые трудные дни, когда хлеб был по карточкам, она умела из ничего сварить обед и накормить не только свою семью, но и всех, кому случалось приходить в дом. Умела шить, по хозяйству все делала сама и даже успевала ходить в школу на наши вечера, следить за нашим поведением и нравственностью, т.к. мы с Ярой были на ее попечении. Старшие брат и сестра Ярослава уже работали и жили отдельно.
Тетя Оля любила искусство, литературу, успевала ходить в театры, читать романы, чистить селедку, печь пироги, готовить синие баклажаны и была жизнерадостной, общительной и приветливой, хотя кухонная техника в то время (1924–1929) была не на такой высоте и жилищные условия оставляли желать лучшего.
Комната, где жили Смеляковы, находилась на Большой Молчановке, 31. Сейчас на месте их дома находится служебный вход в киноконцертный зал «Октябрь». Исчез двухэтажный кирпичный дом, вросший в землю, с угловой сырой комнатой на первом этаже, с сырыми заплесневелыми стенами, с пожарной лестницей перед окнами Смеляковых. Но несмотря на свою непрезентабельность, комната эта была всегда полна народу, и в ней находили приют все нуждавшиеся в нем знакомые или родственники. Иногда даже на столе стелили кому–нибудь постель.
И кто только не перебывал в этих стенах! Я помню начинающих тогда поэтов Маргариту Алигер, Сергея Михалкова, Женю Долматовского и маститого писателя Ефима Зозулю, с тщательно зачесанными на косой пробор несколькими длинными волосами, лежащими надо лбом. Это было потом, а тогда, в 1928 году, мы с Ярой окончили среднюю школу, и надо было что–то делать дальше. Яра с матерью жили на иждивении старшего брата Яры — Володи Смелякова, у которого была своя семья. Отца Смеляковы потеряли еще в Воронеже.
Ярослава пригласил к себе работать мой будущий муж, друг Володи Смелякова и двоюродный брат его жены — Тарасов Николай Иванович, который предложил ликвидировать неграмотность в Чувашской республике методом накатного букваря. С разрешения Надежды Константиновны Крупской проводился в Чувашии этот эксперимент.
Какое–то время Ярослав был помощником Тарасова, и они не без успеха развешивали плакаты со слогами или словами у колодцев, у клуба, у сельсовета. Проходящие крестьяне запоминали эти слова, и через несколько дней появлялись новые. Таким образом на ходу люди обучались грамоте.
Потом биржа труда принесла Ярославу направление в ФЗУ, где он был учеником–наборщиком. Приходил усталый после трудового дня, бледный. Но была в нем какая–то одухотворенность, несмотря на усталость. Серые глаза его светились каким–то глубинным светом. Он сидел за столом усталый, опустив голову. Я боялась его тревожить. Только ставила перед ним тарелку с супом. Больше в то время ничего не было на обед. Его мама, тетя Оля, уехала на родину, а я оставалась за хозяйку и работала в редакции журнала «Огонек» счетным работником в бухгалтерии.
Яра не любил рассказывать о трудностях освоения профессии наборщика, но говорил иногда о собраниях, которые у них бывают, о выступлении молодых поэтов. И вот однажды он принес журнал, в котором было напечатано первое стихотворение Ярослава. Это было сюрпризом. Я была поражена. Мне казалось, что он придавлен непривычной физической нагрузкой, а он еще, оказывается, и творил в это время! Где же берется столько сил в этом худом, зеленовато–бледном юноше?
А стихотворение мне понравилось. Слова были весомые, с короткими фразами–строчками, охватывающими сразу огромное пространство и объем работ, производимых нашей набирающей мощь страной. Называлось оно «Баллада о числах»:
Хлопок по Турксибу везет паровоз,
Под Витебском вырос короткий овес,
В мензурки накапана кислота,
Турбины гордятся числом киловатт.
Стихотворение было короткое, и я не помню, были ли там еще несколько строк, но эти мне запомнились навсегда.
Когда возвратилась его мама, тетя Оля, она даже заплакала от умиления и восторга, видя имя своего дорогого Ярочки набранным типографским шрифтом в журнале. Это было начало. Потом были литературные вечера, непременным слушателем которых была тетя Оля. Она знала все, что было нового в поэзии не только Ярослава, но и всех его сверстников.
На Молчановке появилась первая любовь Ярослава, черноглазая Вера Приспешникова, похожая на Каэтану Альбу, в которую был влюблен Гойя. Роман этот был бурный, но неуловимый предмет любви был замужем, был избалован заботами мужа, преуспевавшего в делах и создавшего уют жене:
Он здесь полновластный хозяин,
Он знает любовь и деньги.
Это его кушетка
Присела на четвереньки.
А у Ярослава в ту пору был старый диван с вылезшими пружинами, упирающимися в ребра, да черные сухари к чаю. А в каждом углу комнаты (16 кв. м) дышал кто–нибудь приюченный, привеченный из родственников или гостей приезжих. Где уж тут расцвести любви. Почва была неблагодатная.
Как художник, который должен быть влюблен в свою натуру, так Ярослав влюблялся в свою тему очередную. Любка Фейгельман появилась на Молчановке в гостях, читала стихи. «И чего он в нее влюбился, непонятно, — думала я про себя. — Ничего в ней особенного нет». А Любка увековечилась в стихотворении — и никаких гвоздей!
Однажды во двор обветшалого дома въехала широкая черная длинная машина и, едва развернувшись в тесном дворике, стала под окнами Ярослава. Из машины вышла не менее шикарная, элегантно одетая женщина в меховом манто, небрежно накинутом на плечи, брюнетка, очень красивая. Ярослав уехал с ней куда–то. Оказалось, это была Галина Серебрякова — писательница. «Вот в такую можно влюбиться», — думала я. И Ярослав явно не остался равнодушным к такой красавице, но в стихи это не было воплощено.
Несколько дней подряд он повторял две строчки, которые не давали ему покоя. Рифма мне очень нравилась, и я тоже к ним привязалась или они ко мне привязались. И тоже повторяла:
Я пойду по всем городам,
Дорогая моя Родам.
Кажется, это имело продолжение, а Родам он показал мне однажды в доме писателей на Воровского. Красивая восточная, черные как ночь глаза, пышные волосы, классические черты лица.
Ярослав бывал очень находчивым в компании, хоть и немногословным. Однажды он пришел домой и попросил поесть, сказав при этом, что он только что был в столовой или ресторане дома писателей на Воровского.
— Ну и что же тебя там плохо накормили? — спросила я.
— Нет. Я ничего там не ел, — ответил Ярослав, — я заказал себе обед — первое и на второе бигус (гуляш), а когда принесли, я обнаружил, что у меня нет денег. Так я оттуда бигусом, бигусом. Вот поэтому и дай мне покушать!
На именинах у родной сестры Ярослава — Зинаиды Васильевны Смеляковой — он произносил тост. Встав торжественно с бокалом в руке, он обвел присутствующих взглядом и изрек (говоря на «о»):
Друзья, товарищи!
Ровесники, погодки!
Выпьемте по рислингу,
По шамхору, по водке!..
Пришла однажды на Молчановку дочь двоюродной сестры, Аленушка, которая училась в Тимирязевской академии. Скромная, застенчивая, молчаливая девушка, только недавно школьница, носившая и прическу еще школьную: две косички русых по бокам. Сидела за столом среди гостей тихонько. Как всегда был кто–то из поэтов, кто–то из родных. Ярослав вдруг обратился к Аленушке со словами:
— А ты что, Аленушка, сидишь насупившись, улыбнись, скажи хоть слово какое–нибудь.
Аленушка настолько была смущена этим обращением к ней, что, вспыхнула как маков цвет, опустила низко голову, и по щекам у нее потекли слезы. Все старались успокоить девушку как могли, а Ярослав и сам смутился от неожиданной реакции на его обращение. Через некоторое время появилось стихотворение «Аленушка». По какому принципу обращает поэт внимание на то или иное явление или человека, неизвестно, но, возможно, этот маленький инцидент положил начало новой теме Ярослава.